Врач разрезал швы, замирая и отдуваясь после каждого щелчка ножниц, да прижёг спиртом невольную слезу в глубоком шрамовом русле. Вечерами я ковылял на трёх ногах вдоль уютного озера, уже с тоской вспоминая приторный запах сосен и горьковатый вкус коры дубов моей родины, а затем, чтобы доказать свою боеспособность всесильному генералу, в одну ночь добела отдраил от вековой сажи колоссальную статую пышногрудой Афины, которую неизвестно каким волшебством занесло в самое сердце пустыни.
Я успел ещё повоевать, одним своим видом вселяя священный ужас в защитников двух дюжин благоразумно сдавшихся фортов и, покинувши Африку, отправился к Геракловым столпам.
*****
Было пять часов пополудни, и долина покоилась в золотой неге. Чёрный, исполосанный багрянцем бычок взревел и, наклонивши затупленные напильником рога, бросился к вёрткому белоголенному дегенерату. «Эх! Промахнулся!», — не удержался я. Каудильо кинул на меня королевский взор, задержал его на шраме, покачал головой и снова поворотился к арене, откуда бык обратил к нам свой упрямый лоб.
Франциско знал, что я не любитель корриды, — мне куда более по душе отвоёвывание континента у двуногих врагов: зловонных гастролёров–анархистов; германских еху с их предводителем, носившим на указательном пальце шестиконечную звезду тёмно–жёлтого пластыря; и нового сорта скифских девиц, одну из которых мы извлекли из–под развалин Герники. Как она поразила нас геморроидальным цветом щёк и формой губ, уже начавших было произносить слово «fecale» да так и замерших на первом слоге!
Было пять часов пополудни, и долина покоилась в золотой неге. Кретин в белых чулках состроил вдохновенную ряху, приподнялся на цыпочках, молниеносно размахнулся шпагой, разрубивши воздух стальным рукавом; в это мгновение бычище изловчился и поддел его левым рогом в самый пупок, подбросил, нацепил поудобнее (шпага плюхнулась в песок, тотчас посерев от срама, а физиономия матадора приобрела своё естественное неандертальское выражение, из тех, что так щедро украшают кинокадры парадов Сарматии) и, неистовый, поскакал по ристалищу с добычей, отсекая копытами легко рвущиеся путы человечьих кишок.
Мой шрам ещё не успел налиться пурпуром, а внутри меня, помимо меня, маленький Мелех Царфати уже верещал от восторга, хохотал, бил в жаркие ладони, празднуя бычью победу. Зверь скинул на арену выпотрошенную игрушку, показал трибунам лоснящиеся от чёрной крови рога, и разинувши рот в счастливой улыбке, приготовился к смерти. Было пять часов пополудни, и долина покоилась в золотой неге.
*****
А вскоре, под Толедо, когда голубой от зари дивизион легионеров наступал на траншеи, харкающие русскими пулемётами, я получил пулю в живот и снова отлёживался сначала в госпитале под стрекот ла–манчевских цикад, а затем, после тряского перелёта — у самого тирренского берега, где на гигантской, нависнувшей над водой террасе распласталась длиннохвостая (как эта фраза) тень бананового дерева, да однажды — когда, отгородившись от мира цветущей стеной (кишащей лимонными Клеопатрами и басистыми шмелями), Бенито с князем Монтеневосо шёпотом обсуждали какую–то тайну — Маргарита встала, улыбнулась радужному дождю за моей спиной, пританцовывая, подошла к балюстраде и бросила в тёплые волны рубиновый перстень на прокорм мудрым рыбам.
Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! Там! Та–ра–ра-там! — туловище Бенито остаётся неподвижным, и только ноги мощно уносят его от меня. Даже сзади он напоминает дикого яка! — тот же раж, та же крепость поступи, тот же яростный напор! Грациозно развернувшись, дуче скрывается за углом. Отзвук его шагов возносится куполком, стихает, сызнова сопротивляется тишине, взрываясь на мгновение чётким ритмом, и постепенно пропадает совсем.
Медленно, будто смакуя кровь виноградной лозы, я наполнил грудь лавандовым воздухом и, погодя, неслышно выдохнул его из лёгких. Пальма полоснула Эхо по левой щеке полуденной кинжаловидной тенью. Та изменилась в лице, и внезапно, словно застигнутые врасплох одной и той же невероятной догадкой, но всё ещё не смея верить такому счастью, мы посмотрели друг на друга с тайной надеждой.
Следственный изолятор кантона Basel — Stadt,
март 2003 года
В окне четвёртого этажа краснокирпичного дома стояла длинноногая мулатка и, загадочно улыбаясь небу да блистая золотыми подмышками, выбивала коричневый коврик с грудастым попугаем посередине. Вниз по улице, пыхтя и рыгая, медленно скатывался зелёный толстозадый грузовик с неряшливым обрубком хвоста. Из его ануса беспрестанно изливалось чёрное месиво, которое собиралось в деревянные вёдра проворными неграми в рукавицах и тотчас принималось источать клубы пара да терпкий запах плавленого асфальта. У монументального входа в метро, кокетливо тряся жёлтыми лохматыми букетами и крадеными ветвями персидской сирени, расположились серокостюмные чандала с купеческими проборами. Прыская слюной на цветы и сизых голубей–инвалидов, жонглирующих хлебными крошками, они вопили: «лила–лила! лефлёр–лефлёр! пашер–пашер!».
Чернооков посмотрел на свои вороные ботинки, сейчас покрытые плотным слоем пыли, прищурившись, глянул на солнце и провёл языком по верхнему ряду зубов, ощутив дымно–фиалковый вкус вчерашнего вина с фиолетовым (ежели посмотреть сквозь стакан на огонь) отливом. Мулатка взорвалась улыбкой, подрагивая бёдрами, скатала коврик и, слетев с подоконника, сгинула в темной квартире. Чернооков направился к центру города. Солнце грело спину. Было хорошо, покойно. Рядом, вдоль морщинистого бетонного бордюра журчал ручеёк, влача набухший влагой ком газеты; велосипедные спицы, острые, словно стрелы; серебряное ожерелье картофельной шелухи.
Чернооков не знал, зачем он попал сюда, для чего покинул он бор–чародей, который зимней дождливой ночью вдруг вспыхивал хороводом блуждающих огоньков, завлекавших его далеко от палатки, к самой реке; почему оставил он окаймлённый ломким прошлогодним папоротником луг с Дюреровой травой до самых бёдер, бездомными улитками, гусеницами и бабочками, к вечеру становившимися мохнатыми (на каждом крыле вырастало по выпученному глазу) и гладившими своими бурыми шелковистыми брюшками лицо, когда Чернооков лежал на остывающей земле и, заложив руку за голову, смотрел в мигающий хищный космос. Но всё–таки он покинул и лес, и луг, и реку — будто некий дикий танцор ухватил его за вихор, притащил в этот город и бросил здесь.
Уже не раз с ним случалось такое: года два назад, отметив своё тридцатилетие, Чернооков вдруг завязал — прекратил грабить до отказа набитые техникой и шубами грузовики, распрощался в старинной столице Шампани с двумя мрачными десантниками и стал писать стихи. Их ритм уводил Черноокова в горы, заставлял носиться галопом по Камаргским степям на сером в яблоках коне да презрительно поглядывать на людей, когда они, поднявши теремком брови и алчно оттопырив губу, смотрели, как он, небрежным жестом вытащивши из кармана джинсов ворох зелёных купюр, расплачивался за императорские апартаменты с видом на стальной фьорд. Постепенно планета расслабила мышцы, и Чернооков начал понимать её тайны. Это было просто и весело. Океан нашёптывал ему под вечер свои глубинные секреты. Древние народы вставали из могил и, сладко потянувшись да протерев голубые глаза, рассказывали Черноокову дивные легенды. Женское тело, только попав в его объятия, взрывалось сумасшествием неслыханного оргазма под нажимом его гигантского члена. А потому Чернооков снова подчинился своему властелину и спустился вслед за ним в город.
Исполинских размеров сорока, кивая головой собственной тени — бочонку с чудовищной втулкой — прошла вприсядку по тротуару. Чернооков двинулся за ней, свернул за угол, успевши усмехнуться объявлению серьёзной прачки, которое уже наполовину отклеилось и лишь вяло шевелило грязной драной юбкой. Чуть ниже стоял грузовик, откуда усатый, точно запорожец, араб выгружал жёлтый, усыпанный несуществующими в природе цветами матрас, а две короткостриженые сухопарые женщины в брюках придирчиво ощупывали его мягкий стонущий пружинами живот. Обе с неодобрением оглядели давно не знавшие ножниц кудри Черноокова. Одна из них вытащила из–за пазухи фаллообразный сэндвич, свирепо вращая зрачками, укусила его за голову, заработала желваками скул, проглотила и снова вцепилась зубами в отчаянно машущую салатовыми крыльями французскую булку.
А Чернооков всё углублялся в город, с незабытой ещё грацией бандита увиливал от нервных автомобилей. Держа руки в карманах итальянских штанов, плотно облегающих его попку, подушечкой указательного пальца он теребил мешочек грубой ткани, где с сознанием собственной важности перекатывались приятные на ощупь контрабандные колумбийские изумруды да награбленные в Бельгии бриллианты; массировал чуткий пупырышек портмоне, разбухшего от кипы тысячедолларовых бумажек, среди которых затаился глянцевый снимок его девушки — длинноногой, нежной, зеленоглазой, в малиновом купальнике на палубе черно–парусной яхты. Спереди была заткнута за пояс самодельная тетрадь, куда он записывал своим корявым почерком бешено пляшущие ямбом тайны Земли.